Стоковые изображения от Depositphotos
Эссеист
Как все странно. И эта дыра в полотне, изображающая луну. И эта девица, сперва в белом, потом в голубом. И эти люди, которые прибежали за ней с кинжалами, но вместо того, чтобы утащить ее за длинные темные полотнища по бокам, зачем-то долго с этой девицей пели. А главное, почему люди, сидящие в темноте и глядящие на эту искусственную жизнь, так часто кричат браво и даже прерывают иногда этими криками действие?
И если все такая игрушечная неправда, то, наверное, и ты можешь делать так же? И вот уже Наташа Ростова, представленная Анатолю Курагину, не чувствует больше нелепицы и фальши, происходящих на сцене, зато чувствует, что ей стало трудно дышать. Она даже боится, когда отворачивается, что он сейчас возьмет и поцелует ее в голую шею. Грех уже вполз в эту ложу.
Но пока яд не проник в ее душу, опера казалась Ростовой какой-то большой и тяжелой неправдой.
Странное дело: Ивану Ильичу из другого знаменитого толстовского текста, только когда яд проник в тело, точнее, зародился в нем, только тогда большой и тяжелой неправдой ему показалась вся окружающая его жизнь. Как будто он лежит и смотрит одну бесконечную громоздкую оперу. Правда, там не поют. Но выйти из ложи этого театра у него уже нет никакой возможности.
Еще одна странность: в тексте нет точного диагноза, из-за которого Иван Ильич и умер.
«– Да что у него, собственно, было? – Доктора не могли определить».
«Странное дело», «как все странно», «еще одна странность». Это и называется остранение. Такой прием: выделение предмета или события из привычного контекста. Теперь весь мир кажется Ивану Ильичу странным.
Иван Ильич смотрит теперь «оперу», которая называется «болезнь». Болезнь, которую в повести никто не называет по имени. Но мы-то почти с уверенностью можем сказать, что Иван Ильич умер от рака в брюшной полости, где-то в области слепой кишки или правой почки.
4 февраля – Всемирный день борьбы против рака. Это глобальная мировая проблема, но сейчас уже много методик и практик, как попытаться ее в каждом конкретном случае решить. У Ивана же Ильича такой возможности нет. Он ударился однажды боком, хлопоча и декорируя новую квартиру, думал, что поболит-поболит и перестанет. Но что-то большое и грозное внутри него оказалось сильнее его надежд и его самого. Пусть и безымянное.
Ревнивый Эдуард Лимонов скажет однажды (у него, кстати, тоже потом было онкозаболевание): «Я в свое время внимательно прочел «Смерть Ивана Ильича». Ничего кроме скучного любопытства не испытал. Дело в том, что героизация обычного человека никогда не может удаться. В нем нет ничего интересного, в обычном человеке. Он не достоин ни жалости, ни удивления. Потому и неудача».
Я перечитал эту повесть перед тем, как писать свой текст. Это, конечно, текст про победу.
Но в этот раз я почему-то обратил внимание на тему театра. Там все «прошито» ею.
Вот за Лизонькой (дочерью) ухаживает Петрищев, судебный следователь, и первое, что в связи с его появлением в повести возникает, это разговор Ивана Ильича с его супругой: «Не свести ли их кататься на тройках или устроить спектакль».
Или вот Иван Ильич идет в кабинет, чтобы остаться с разрастающейся внутри его смертью (и мы знаем ее имя), ложится и остается «опять один с нею, с глазу на глаз с нею, а делать с нею нечего». «Только смотреть на нее и холодеть». Но и тут театр не оставит его в покое.
«После обеда, в семь часов, в комнату его вошла Прасковья Федоровна, одетая как на вечер, с толстыми, подтянутыми грудями и с следами пудры на лице. Она еще утром напоминала ему о поездке их в театр. Была приезжая Сарра Бернар, и у них была ложа, которую он настоял, чтоб они взяли. Теперь он забыл про это, и ее наряд оскорбил его. Но он скрыл свое оскорбление, когда вспомнил, что он сам настаивал, чтоб они достали ложу и ехали, потому что это для детей воспитательное эстетическое наслаждение».
Сарра Бернар не поможет.
За что? – самый первый вопрос, который задает себе человек, услышавший страшный диагноз. «Вы задавали себе вопрос: почему я?» – спрашивают в одном интервью у нашей современницы. Она отвечает: «Мы все этот вопрос себе задаем».
Другая, перенесшая онкологическое заболевание (между прочим, тот же диагноз, который поставили и Ивану Ильичу) и счастливо преодолевшая ее в этот раз, подтверждает: «Я вышла на улицу и выкурила подряд три сигареты, хотя врачи запретили это делать. Истерика у меня началась потом. Моя мама умерла от рака. И внутри меня была не столько злость, сколько обида. Много плакала и задавалась вопросами: «Почему я? За что мне это?».
«Слепая кишка? «Почка»», – сказал он себе. – Не в слепой кишке, не в почке дело, а в жизни и... смерти. Да, жизнь была и вот уходит, уходит, и я не могу удержать ее. Да. Зачем обманывать себя? Разве не очевидно всем, кроме меня, что я умираю, и вопрос только в числе недель, дней – сейчас, может быть. То свет был, а теперь мрак. То я здесь был, а теперь туда! Куда?» Его обдало холодом, дыхание остановилось. Он слышал только удары сердца».
Иван Ильич напоминает человека, не привыкшего к сцене, но волей судьбы затолкнутого в узкий коридорчик кулис, «скоро ваш выход» шепчет ему помреж, а он видит через щелочку занавеса огромный страшный темный зал, слышит гул голосов, ему скоро выходить, но он не знает пьесы, ему не дали текст, у него пересохло во рту (точнее, там поганый металлический привкус), скоро все начнется, а значит, кончится. Сейчас уйдет жизнь и придет смерть. А жизни, которая сейчас уйдет, считай, что и не было.
...Моя подруга на днях рассказала мне забавный эпизод, который случился с ней, когда она приехала на старую квартиру, которая давно досталась ей от родственников и которую надо «разобрать».
Днем там в районе стоит невероятная тишина: глубокие дворы, непроезжие тупики, как будто ты за кулисами жизни.
И вот она разбирает шкафы и чуланчики, а у нее постоянное ощущение присутствия ее, теперь уже мертвых, родных. Запахи сохранились, какие-то еще духи, одежда. Книги, которые тоже пахнут. И она вспоминает, как я ей рассказывал про ламинальность пространства. Про то, как действует на нас оставленное жилище или большие пустые коридоры и залы (ну тут, конечно, именно про оставленное жилище). И вот она переходит из комнаты в комнату, ходит туда-сюда, потом открывает двери в гардеробную и чуть не отдает богу душу.
«Потому что вместо входа в гардероб передо мной окно, из которого на меня каким-то отвратительным бесовским манером выпрыгивает что-то черное, всклокоченное, с перекошенным лицом и блестящими в темноте глазами. Я, естественно, ору и чувствую судорогу от колен до макушки... В общем, там было зеркало, в пол, раздвижная дверь. Я обычно его там не закрывала, а тут, видно, машинально сдвинула. И вот я сама на себя из полумрака и выпрыгнула. В общем, чуть сама себя до смерти не испугала».
Это то, что испытал на себе Иван Ильич.
На него вдруг выпрыгнула из темной зеркальной комнаты сама смерть, и он сам, вся жизнь его, ложь, бессмыслица, выпрыгнули, но уже не исчезли.
И вот последние три дня своей жизни он кричит долгим и страшным криком, но черное, всклокоченное, с блестящими в темноте глазами, не рассыпается и не уходит.
«С этой минуты начался тот три дня не перестававший крик, который так был ужасен, что нельзя было за двумя дверями без ужаса слышать его. В ту минуту, как он ответил жене, он понял, что он пропал, что возврата нет, что пришел конец, совсем конец, а сомнение так и не разрешено, так и остается сомнением.
– У! Уу! У! – кричал он на разные интонации. Он начал кричать: «Не хочу!» – и так продолжал кричать на букву «у»».
Но Лев Толстой не был бы Львом Толстым, а был бы Даниилом Андреевым, Зинаидой Гиппиус, еще каким-нибудь острым и ярким декадентом, если бы оставил своего героя здесь.
Нет. Бездна не поглощает его.
То, что переживает Иван Ильич, похоже на просветление. Ему вдруг все становится ясным. Понятным и прозрачным. Все явления обнажают свое истинное значение. Занавес открывается. Свет заливает всего Ивана Ильича. И удивительным образом именно тогда театр и заканчивается.
Нет больше театра, нет притворства – есть только свет и смысл.
«С ним сделалось то, что бывало с ним в вагоне железной дороги, когда думаешь, что едешь вперед, а едешь назад и вдруг узнаешь настоящее направление».
И тогда впервые, может быть, Иван Ильич вдруг чувствует жалость к жене и сыну, который прокрался в комнату умирающего, чтобы поцеловать его руку.
«Он хотел сказать еще «прости», но сказал «пропусти», и, не в силах уже будучи поправиться, махнул рукою, зная, что поймет тот, кому надо».
И тут происходит самое удивительное. С этого момента Иван Ильич теряет имя и отчество. «Он», «он», «его», «ему», только так теперь его называют в тексте – и нет больше черного ужаса, с вселенскими всклокоченными волосами. Он чувствует, что смерти нет. Вместо смерти есть свет.
Ослепительный свет, который нам так всем хотелось увидеть.
«Пропусти». И безымянного человека, так исстрадавшегося, не обещавшего никакому самурайскому Эдуарду Лимонову быть сверхчеловеком, наконец пропускают.
Автор выражает личное мнение, которое может не совпадать с позицией редакции.
По сообщению сайта Газета.ru