Писатель, коллега и друг. Наш Петр Вайль

Дата: 07 октября 2019 в 14:22


Писатель, коллега и друг. Наш Петр Вайль

Диктор: 29 сентября исполнилось 70 лет со дня рождения писателя и журналиста Петра Вайля, автора многих интеллектуальных бестселлеров и многолетнего сотрудника Радио Свобода. Последние годы жизни, а умер он в 2009 году, Вайль был главным редактором Русской службы. К юбилею коллеги и сотрудники Радио Свобода, вместе с московским издательством Corpus, подготовили и выпустили книгу «Застолье Петра Вайля», в которую вошли воспоминания о Вайле и многие из написанных им для радио-эфира текстов. В день юбилея в эфир вышла видеопрограмма «Петр Вайль на ''Свободе''». Мы предлагаем вашему вниманию радио-версию этого эфира. Ведет программу Елена Фанайлова, рядом с ней студии — обозреватель Русской службы и редактор книги «Застолье Петра Вайля» Иван Толстой.

Embed share Петр Вайль на «Свободе» by Радио Свобода Embed share Текст скопирван The URL has been copied to your clipboard Поделиться в Facebook   Поделиться в Twitter  

No media source currently available

0:00 0:55:00 0:00 Скачать медиафайл 32 kbps | MP3 128 kbps | MP3 Pop-out player


Елена Фанайлова: Я хочу начать непосредственно с голоса самого Петра Львовича. Это, кажется, Иван, из вашей программы «Поверх барьеров» с ним беседа, где он говорит о своем чувстве дома, Европы, литературы как места, где его дом находится.

Петр Вайль: Наверное, это банально, но Европу легко представить большим домом со множеством помещений и пристроек – разного времени, стиля, для разных надобностей. Две комнаты, вокруг которых построено было все остальное – Греция и Италия. Есть побольше, вроде Германии, и поменьше, вроде Дании. Есть просторные залы от моря до моря, как Франция. Зимние и летние веранды, как Англия и Испания. Чердак – Швейцария. Погреб – Голландия. Стенные шкафы – Андорра или Лихтенштейн. Солярий — Монако. Ледник – Исландия. Забытые чуланы, вроде Албании.

Моя жизнь сложилась так диковинно, что я ее провел, до сих пор, по крайней мере, в двух сверхдержавах. Сначала двадцать восемь лет — в одной, потом семнадцать — в другой. Это и был мой дом, сперва – Россия, после – Америка. Но сравнение с домом вызывает все-таки Европа, и мне всегда хотелось это здание облазить вплоть до самых глухих закутков. Не как новое и, оттого, от новизны, любопытное, а, скорее, как полузабытое свое. Вероятно, тут можно говорить о генетической прапамяти. В конце концов, все мы из этого гнезда вышли, вылетели, выпорхнули, вывалились, наконец.

Моя жизнь сложилась так диковинно, что я ее провел, до сих пор, по крайней мере, в двух сверхдержавах

Только ни в коем случае я не говорю о пресловутом европейском уюте и о европейской малости. Вот это, действительно, банальность, причем, банальность неверная. Какой уж там уют в норвежских фьордах, где дух захватывает, как в Большом каньоне или на Байкале? И малости никакой нет в помине. Помню, попал лет шестнадцать назад в Люксембург. Поля — почти бескрайние, пшеница колосится — будто у Николая Алексеевича Некрасова в стихах, леса — почти необъятные. Как это получается при том, что на карте страны не видать?

Или та же Чехия, в которой я теперь живу уже три месяца. На поезде едешь – редкое жилье попадается, а плотность населения по статистике – высочайшая. Ничего не ясно, пока не задумаешься о малости человека, то есть своей собственной. Вот урок смирения, преподанный Европой. Вот, почему она кажется домом. Потому что по сравнению со своим домом всякий человек невелик, как бы он не вырос.

И еще – узнавание. Мир современного человека, как это принято говорить — иудео-эллинско-христианской цивилизации, во всяком случае, подавляющего большинства представителей этой цивилизации — это город, то есть улица и здания на ней. Отсюда – узнавание, отсюда — ощущение домашности в любой точке Европы, куда бы ты ни попал. И даже если кругом лес, то огонек впереди светится, а там точно будет улица, рано или поздно выходящая на площадь с собором. И этот собор, и эту площадь ничего не стоит соотнести с давно знакомым, точнее, они сами соотнесутся — с виденной в детстве картинкой, прочитанной книжкой, посмотренным фильмом.

Первый раз будучи в Париже, я без устали ходил по улицам только диву даваясь — какой такой памятью я все это помню? Перешел Сену по неважно какому мосту, углубился в неважно какую улицу, поднял голову, а на доме — доска: «Здесь жил лейтенант королевских мушкетеров Шарль Д’Артаньян».

это удивительное качество быть всегда готовым к эфиру

Елена Фанайлова: Фрагмент, Иван, который мы взяли из вашей книги. Вы, соответственно, подготовили этот аудио-эфир и мне кажется, что видно уже, что это довольно ранний текст Вайля на «Свободе», он предвосхищает книгу «Гений места». Вообще его большой интерес к путешествиям, культурным путешествиям, путешествия же у него были не просто, а многослойные как торт – там кулинарное искусство, высокая живопись и все на свете. Я хочу спросить: вот это удивительное качество быть всегда готовым к эфиру, вы, как редактор, который всегда с ним работал, расскажите нам об этом.

Иван Толстой: Я думаю, что это природное свойство Петра. Он все-таки был настолько сделанным, настолько цельным, настолько знающим что ему нужно человеком, что он всегда был готов к эфиру, к любому эфиру, во всех смыслах этого слова. Это — как метафора: готовность к эфиру.

И я это связываю с тем, что Петр был человеком, как это ни смешно, политическим, он был политиком. Только если правильно понять, что значит политик. Он не интересовался чужой политикой, хотя по долгу службы он это делал, — он был политиком самому себе, он был политиком своей собственной жизни.

Петр был человеком, как это ни смешно, политическим, он был политиком

Политика — это осуществление некоей программы, которую человек продумал и ей следует. Петр всё, что продумал (вот сколько ему было отпущено свыше), столько и осуществил. Он был таким с самого начала. Говорил, что в детстве, когда собирались гости, он садился в уголку, пристраивался с книжечкой, книжечку читал, телевизора не смотрел, никаких других забав не было. Книга и построение этой структуры, этой сетки очень четкой, очень наполненной всеми благами, удовольствиями и мыслями мира. И все страшно органично. Поэтому спроси Петю, разбуди его в любой момент, задай ему самый серьезный вопрос, он только сглотнет, сморгнет и спросит: «Когда идти в студию?». Через полминуты он идет в студию, садится — и все у него уже выстроено. Это поразительное свойство, этому нельзя научиться, таким нужно родиться. Он и был такой личностью.

Елена Фанайлова: Это благо для радийного человека. Я поэтому и подготовила фрагмент, который называется «Пушкинское поведение». Это тоже из ваших с ним диалогов. Он к какому-то пушкинскому юбилею говорит о Пушкине как о норме.

Петр Вайль: Самое главное в том, что Пушкин есть человеческая норма. При том, что он безусловный гений, но гений почти неуловимый. Не случайно он на другие языки непереводим, потому что непонятно, за что зацепиться. Мы-то знаем, мы знаем, что можно зацепиться за музыку стиха, которая уносит неизвестно куда. В пересказе «Евгений Онегин» — чудовищная, кровавая и трагическая история, а при чтении – полный восторг и радостное упоение. Так что гений тоже такой вот именно рупор божий. Когда говорят, что поэт вещает откуда-то сверху, вот Пушкин самое яркое тому свидетельство.

В жизни же это совершенно человеческая норма. Единственный из великих русских писателей (мы все знаем о характере, нравах и привычках Достоевского, Толстого, Лермонтова) Пушкин резко выделяется своей нормальностью. Так что и мужем он был среднестатистическим. Он женился в нормальном возрасте, у него было четверо детей. И жил он с Натальей Николаевной, насколько можно судить, именно нормально. То есть он был любящим, изменяющим, заботливым, пренебрежительным, расточительным и проматывающим семейный бюджет. В то же время, заботящимся об этом самом семейном бюджете и из-за этого входившим в конфликты с издателями и требующим от них больших гонораров. Все это в нем прекраснейшим образом уживалось — и чадолюбие, и очень сомнительное внимание к детям, ревность, страсть — все к этой самой женщине.

И постановка женитьбы, она у него произошла головная. Он, судя по письмам, не столь уж был влюблен в Наталью Николаевну. Он просто решил жениться. То есть внутренний какой-то позыв быть как все. Пушкин, таким образом, стал нормой не случайно не только русской литературы всей последующей и по сегодняшний день, но и в общем для русского человека. Мы сверяем себя по Пушкину. Не случайно это в фольклоре: кто платить будет? Пушкин? И так далее. Потому что он сам был человеческой нормой.

Мы сверяем себя по Пушкину. Потому что он сам был человеческой нормой

Елена Фанайлова: Вот Петя дорожил, мне кажется, этим качеством – нормой. Но, может быть, на фоне богемных привычек людей нашей профессии и, вообще, литераторского круга норма Петра воспринималась как такой серьезный человеческий подарок. Многократно он выступает в прямом эфире Радио Свобода, никто лаконичнее, точнее, остроумнее не может описать ни Чечилию Бартоли, ни Владимира Путина.

Кстати, к вопросу о политике. Я хочу, чтобы мы послушали комментарий Вайля по поводу образа президента Владимира Путина, который в те годы еще только появляется на международной арене, и Путин себя там каким-то образом пытается предъявлять. Эфир с Дмитрием Волчеком.

Дмитрий Волчек: Комментарий дня. Кто такой Путин? На этот вопрос, заданный вслух на всемирном форуме в Давосе, ответа от российской делегации не последовало, что вызвало хохот аудитории. За прошедшие три недели ясности не прибавилось. У микрофона Петр Вайль.

Петр Вайль: Белый пудель, заброшенный в телекадр ОРТ каким-то невидимым на экране денщиком. Белый пудель да еще пестрый лыжный костюм – вот едва ли не все бытовые штрихи в образе человека, который правит 150-миллионной страной и, судя по всему, будет ею править, как минимум, еще четыре года. В огромном, растянутом на два дня телеинтервью, куда под занавес и внедрился белый пудель, не нашлось минуты сказать о жене, о детях, о досуге, увлечениях, вкусах. Самые безобидные движения главы государства покрываются тайной – переезд из Краснодара в Сочи, из Сочи в Красную Поляну. Там он и появляется в пестром лыжном костюме, но на вопрос журналиста о впечатлениях отвечать отказывается.

Почему? Что, «мороз и солнце, день чудесный» – тоже государственная тайна? Наверное, нет, не тайна, но слабость. Слабость – сказать о семье, восхититься погодой. Слабость — обраести простой человеческий облик. Возможно, тут сказывается неопытность политика, наверняка — свойство темперамента. Иное дело – если это осознанно выбранная линия поведения, стиль политического обихода. Разговорчивый Горбачев и спонтанный Ельцин разрушили образ загадочного и почти надмирного верховного вождя советской эпохи. Сейчас, похоже, восстанавливается облик власти, которую боятся и уважают как раз потому, что не знают ее. Когда лицо власти сливается с пасмурным днем, с досками забора, с утоптанной землей. А два ярких пятнышка — белый пудель и пестрый лыжный костюм.

Елена Фанайлова: Это иллюстрация к разговору о Вайле-политике, о том, что политика для него не самоцель, он не политический комментатор, разумеется, он человек культуры, и он видит этот политический театр, возможно, как действительно театр или цирк, не побоюсь этого слова.

Иван Толстой: Петр знал прекрасно как ведут себя политики, как ведут себя общественные фигуры, что такое норма. И вот эта норма, он ее опрокидывал, он ее проецировал и на всю российскую жизнь. И как только на российскую жизнь, мы это все прекрасно знаем, проецируется общемировая норма, российская жизнь становится либо немножко ужасненькой, либо комичной.

Елена Фанайлова: Важна, действительно, Иван, политическая составляющая мышления Вайль как часть его писательской программы. Это то, что дискредитировалось в советском мире, это то, без чего пытаются обойтись российские писатели сейчас, политика вообще вытеснялась до последнего времени из образа мыслей российского человека. Это то, что с Петром было всегда и никогда его не покидало.

Иван Толстой: Писатель, который говорит вообще какие-то большие чудесные вещи, говорит о высоком,о духовном, о красивом, о патриотическом, и так далее. Петр Вайль, вобрав в себя, как ходячий энциклопедист, самые разные стороны, картины и ракурсы мировой культуры, очень рано понял, что со всем этим ему хочется сделать. Литературное ядро, желание высказаться, понимание, что он чувствует тот или иной предмет, создало в нем необходимость осуществления этой программы. И вот его политический ум, политический без политики — осуществление этой программы было в его книгах последовательно сделано. Поэтому они такие ясные, такие внятные. Его книги, безусловно, будут переиздаваться, несмотря на ту или иную эпоху. Они — о вечном, они — о том, как человек сосуществует в этом мире, они — о привлекательности антропометричного мира.

был Вайль-труженик, который ездил в горячие точки, в опасные места

Елена Фанайлова: Безусловно! И, несмотря на то, что кто-то уже из его друзей-писателей заметил, что «Карту родины» ему простили, потому что «Карта родины» это, конечно, самая критическая книга из психогеографии, из огромного метафизического путешествия Вайля по России как части мира. Я воспринимаю ее как вторую версию «Гения места». Существует образ Вайля-бонвивана, знатока кухни, человека, который любит красивую жизнь, который научил всех молодых писателей, которые пришли в русский гламур, этой интонации, а был Вайль-труженик, который ездил в горячие точки, в опасные места.

Иван Толстой: Он был смельчак, он поехал под пули. И я знаю, что в Нью-Йорке, когда он вернулся из Чечни (еще Праги не было) к нему очень сильно изменилось отношение многих скептиков. Они увидели человека, слово которого равно делу.

Елена Фанайлова: Раз уж мы заговорили о Нью-Йорке, мы обратимся к этому периоду его жизни и к вашему интервью с Александром Генисом – другом, соратником, соавтором Вайля.

Александр Генис: Мы познакомились, когда я ходил еще в школу. Представляете себе, какая разница? И когда мы начинали нашу дружбу, а это именно была дружба-собеседование, потому что Петя однажды, представьте себе, человек на три с половиной года старше меня, это примерно как аксакал в то время, а мне было лет 16-17, он меня пригласил погулять. Это значило, что мы ходили по Риге и болтали три часа. Это было решающее событие в моей жизни, потому что тогда начался наш союз. Пете было интересно, что я говорю, он слушал. И, знаете, для юноши, когда тебя слушают, это совершенно потрясающее ощущение.

Я помню, мы пошли на выставку фотографий. В Риге были всегда хорошие фотографы. И Петя сказал: «Ну, что ты думаешь по поводу этой фотографии?». И я нес, как петух, распустив хвост, и эти отношения во многом сохранились надолго, потому что Петя всегда был старше, он всегда был массивнее, я бы не сказал, что он важнее был, но он был представительнее, и он был, конечно, голосом нашего дуэта. С другой стороны, я фонтанировал и Петя всегда слушал, прислушивался к этому фонтану, и это было чрезвычайно лестное ощущение.

Вайль и Генис в редакции «Нового Американца». Фото Нины Аловерт.

Но со временем, конечно, все это превратилось в такую игру, и мы с ним вдвоем так хорошо понимали друг друга, что когда появлялся кто-нибудь третий, например, Довлатов, в нашей компании, то мы говорили как Тарапунька и Штепсель – один вставлял, другой добавлял, и это было очень забавно. И Довлатов однажды сказал: «Неужели вы никогда не подрались?».

И это действительно так, мы не только никогда не подрались, но никогда и не спорили. Это было, может быть, одно из самых важных качеств Пети как соавтора, что он был чрезвычайно дипломатичен, покладист. Мы никогда не спорили ни о чем, и наши творческие отношения строились на том, что каждый из нас читал кусок другого и ставил точку. Эта точка была всё, это был признак смерти, это была черная метка. Если ты поставил на полях точку, то подразумевалось ,что тебе что-то не понравилось. Немедленно вычеркивалось то, что не понравилось. Мы никогда не спорили, никогда не ссорились по поводу творческих вопросов, да и по поводу любых других тоже, потому что у Пети был очень спокойный, уверенный характер, он был большой организатор, и у нас были разные темпераменты, которые подходили друг другу. Я, конечно, был холериком, особенно в молодости, я любил спорить, я лез на рожон, а Петя был сангвиником, и это было сочетание очень удобное для соавторов, потому что сочетание холерика и сангвиника, как д’Артаньян и Атос, это такое удобное состояние. Хотя Довлатов, негодяй, назвал нас иначе, он назвал Петю Портосом, а меня Арамисом. По-моему, это очень обидно.

Первое признание я получил именно от Петра Вайля

А я был неуверенным мальчиком и остался неуверенным седым, уже даже лысым, а Петя придавал уверенность. Благодаря ему я, может быть, и начал писать, потому что ему было интересно то, что я говорю, то, что я пишу, и это стало очень важным для меня стимулом. Первое признание я получил именно от Петра Вайля. Как известно, мы с ним вместе написали одну статью о Валерии Попове, после чего его сразу уволили с работы, и на этом кончилась советская жизнь. В каком-то смысле это была решающая ступень в наших отношениях, потому что следующий уже текст был написан в Италии, он начинал писать уже в эмиграции. Так что Петя помог мне стать тем, кто я есть.

Иван Толстой: Что внес Петр в работу на Радио Свобода такого, чего на «Свободе» до него не было?

Александр Генис: Говорят, что Александр Македонский всем обязан своему отцу Филиппу. И здесь тоже что-то есть. Потому что нью-йоркскую студию «Свободы» организовал Гендлер, и Петя пришел в совершенно замечательный коллектив, который был уже устроен Гендлером. Гендлер нашел нас всех — и Довлатова, и Петю, и меня, и Парамонова, и Марину Ефимову. Все мы оказались там благодаря ему. Петя сделал главное, что можно было сделать, – он ничего не испортил. Вы не представляете себе как это просто. Приходит новое начальство и, в первую очередь, оно хочет себя утвердить, оно хочет показать, что без него все шло неправильно, а теперь будет идти правильно. Он ничего этого не делал, он ничего не поменял, не изменил и все сохранил. И я ему чрезвычайно благодарен за это, потому что радио продолжало существовать в том виде, в котором оно было создано Юрием Гендлером, и Петя именно этим и занимался. Гораздо труднее поддерживать.

Честертон говорил: «Что такое настоящий консерватор? Это человек, который оставляет столб белым, то есть он его постоянно должен красить, чтобы столб не испачкался». Вот это та работа, которую делал Петр Вайль на радио.

Елена Фанайлова: Иван, у вас есть какой-то комментарий к этому фрагменту? Вы же застали этих людей, упомянутых Сашей.

Иван Толстой: Конечно, я застал этих людей, и Юрий Львович Гендлер и меня взял на работу, я ему бесконечно признателен. Но я хочу сказать о самом Петре на радио. Довлатова я никогда в своей жизни не видел. Я двух людей не застал – Бродского и Довлатова. Я каждый раз собирался в Нью-Йорк, но думал: ну, куда они денутся, конечно, я их увижу.

А с Петром я работал 14 лет бок-о-бок. И он был администратором, он был моим начальником. И я должен сказать, что это самое счастливое время в моей жизни — быть подчиненным Вайля. Никогда, ни при каких обстоятельствах Вайль не мог сделать faux pas, не мог совершить неправильного шага. Вот почему-то у него не только трамваи приходили вовремя, почему-то при нем не было скандалов. Человек, приходивший к Вайлю, чтобы разобраться «с этими негодяями», которые не понимают, ему мешают, которые не принимают его, и так далее… Что такое коллектив, особенно журналисты? Это банка с пауками. И вот от Пети человек выходил другим.

при нем не было скандалов

14 лет я видел таким Петра. Выучился ли я быть таким? Нет. Таким надо быть, родиться нужно Петром. Но я все время помню, все время проецирую себя на это поведение Вайля, и он для меня и есть та норма, которую он вечно, как ищейка культурная и интеллектуальная, искал в этой жизни.

А вот что касается писательства, то здесь, мне кажется, Петр не до конца себя понял. Это нормально.

Елена Фанайлова: Он же развивался от книги к книге.

Иван Толстой: Вот вы упомянули «Карту родины». Это более политизированная книга, чем другие. Но я бы сказал, что самую политизированную книгу Петр мог бы написать или составить из того, что уже по его книгам разбросано, и я ему много раз об этом говорил, а он не хотел мне верить. Я ему говорил: «Петя, вы — Салтыков-Щедрин! У вас гениальный сатирический дар. Когда вы рассказываете что-то, все хохочут. Вы знаете, что вы — пуп компании, от вас смешно». И Петр всегда говорил: «Если ты хочешь обаять и приблизить человека — накорми его и рассмеши».

Он был Салтыков-Щедрин. Но это же сатира, это сатирический жанр, он низкий, а Петра влекла культура. Я говорил: «Петя, прекратите писать о культуре, пишите как Салтыков-Щедрин! Вы будете самым прославленным писателем». Это редчайший дар. Но он так… Ну, что это Иван дурачится… А я не дурачился. Почитайте Петю в этих очках.

Елена Фанайлова: Я хочу Эллу Вайль послушать и посмотреть. Коллеги ездили в Венецию ее записывать.

Элла Вайль: Когда Петя в Нью-Йорке поступил на Радио Свобода и приходил домой, а я старалась слушать, иметь свое мнение, он мне сразу сказал: «Если я после работы буду приходить и опять обсуждать работу, то лучше не надо». И с самого начала, а это было уже тридцать лет назад, было поставлено так: что он хотел рассказывать о «Свободе», о людях, об отношениях, о начальстве, он рассказывал. Человеческая часть. А сами темы, сами вопросы, которые стояли, – нет. И только когда Петр ушел из жизни, я в интернете, в отделе радио нашла кучу заметок, кучу всяких журналистских зарисовок, которые потом расширялись и превратились в тексты, эссе, книги. То есть, такой полигон для всяких тем было Радио Свобода.

Когда мы переехали в Прагу и он стал редактором Русской службы, он приходил и говорил: «Боже мой, меня окружает тупое зверье!». Это его любимая фраза, которую знали все сотрудники. И: «Как я устал!». Главная его радость была для отключения завести какую-нибудь оперу Верди или Доницетти и встать готовить. Это был отдых. Тем не менее, он был очень добросовестен, он не любил опаздывать, не любил, когда его кто-то ждал. Он и меня приучил не опаздывать.

Главная его радость была для отключения завести какую-нибудь оперу Верди или Доницетти и встать готовить

Это было очень ответственное отношение к радио. Конечно, больше он хотел и чувствовал себя писателем, чем журналистом. Но ошибки, глупости, с которыми как редактор он сталкивался, он это все пресекал. Что я еще помню хорошего от радио? Петя вставал рано, в шесть часов, и писал, потому что к десяти надо было идти на работу. Принтера у нас не было, и к 11-ти, когда заканчивалась летучка, я подходила к дверям радио, он мне подносил отпечатанные листы своего текста, не для радио, и я должна была это до вечера или на следующий день прочесть. Это были споры, ссоры, это был мой звездный час, когда я, как редактор, черкала. «Если я тебя не понимаю, с которой ты путешествовал, ездил, почему тебя должен кто-то другой понять?». Он отвечал: «Если меня будут понимать моя жена, Акунин, Гандлевский, Иосиф — я буду доволен». Это, наверное, неправда, потому что любой пишущий человек должен иметь отдачу.

Елена Фанайлова: Я здесь не могу сразу не передать слово Борису Акунину, он же — Григорий Чхартишвили.

Григорий Чхартишвили: Чем дольше живешь на свете, тем больше теряешь людей, с которыми был близок. И потом проходит время и ты про кого-то из них думаешь с сожалением, с тоской, с улыбкой. А есть люди, таких в моей жизни очень немного, о которых я вспоминаю с таким очень эгоистическим и иррациональным чувством досады, обиды, потому что что-то происходит и тебе надо с ним поговорить, а его нет. И таких людей очень мало. Я так для себя чувствую, что важность человека в твоей жизни после того, как он уходит, определяется размерами той пробоины, которая остается в мироздании для тебя. Вот от Пети осталась очень большая дыра, которая не зарастает, потому что он был очень взрослый, и мне в моем нынешнем возрасте кажется, что чуть ли не главная человеческая беда состоит в какой-то тотальной инфантильности поступков и мыслей подавляющего большинства людей. А Петя был взрослый. При всем своем внешнем поведении, которое он еще форсировал, вот этой такой жизнерадостности, позитивизма, такого бонвивана, Пантагрюэля, там была очень существенная внутренняя серьёзность. Девяносто процентов времени, конечно, мы с ним несли всякую веселую чушь, которую он любил и я ее тоже люблю, но десять процентов времени уходило на какие-то важные для меня разговоры, и я думаю, что это правильная пропорция.

Елена Фанайлова: Я спросила у Чхартишвили, обсуждали ли они свои книжки.

Григорий Чхартишвили: Что касается моих книжек, то я этого не помню, я этого обычно не запоминаю, потому что мне это не очень интересно. Книжки, которые уже есть, они уже есть. Я каждый раз сталкиваюсь с ситуацией, когда со мной начинают говорить про книжки, которые уже написаны, а мне про это категорически не интересно, это уже отжитый материал. Мне интересно говорить про будущие книжки, а про них я не говорю из суеверных соображений.

А Петя говорил про будущие книжки, в нем этого суеверия не было. И, конечно, обсуждал будущие книжки, и, конечно, я ему высказывал какие-то суждения по этому поводу, с которыми он иногда соглашался, иногда не соглашался. Тут его ценность и прелесть заключалась в том, что с ним было интересно спорить. Я это очень ценю в людях, эту способность спорить не для того, чтобы переспорить и победить, а для игры ума или попытки найти решение для какой-то сложной проблемы. Мне кажется, что к концу своей жизни Петя только начал подходить к тому самому главному в литературе, чем ему следовало заниматься. Моя самая любимая его книга — это книга последняя, где пятьдесят его любимых стихотворений с его комментариями. Это вообще одна из лучших известных мне книжек на свете.

Елена Фанайлова: Иван, вы говорите, что Петру следовало бы стать новым Салтыковым-Щедриным, а Акунин полагает, что ему нужно было бы заниматься литературоведением или литературной критикой. Тут я даже комментария не прошу. Понятно, что Петр был столь многообразен, что каждому из нас хочется приписать некое желаемое, некое облако желания еще и додать этому блистательному и талантливому человеку. Давайте послушаем последний фрагмент с Акуниным. Это Вайль как литератор, как остроумец. Вообще, я задавала вопрос: чего вам без Вайля не хватает?

к концу своей жизни Петя только начал подходить к самому главному в литературе

Григорий Чхартишвили: Для меня Вайль как литератор, я сейчас говорю не про личные отношения, а отстраненно, как человек пишущий о человеке пишущем, интересен тем, что я вижу, как он проходил через разные возрасты жизни и через разные этапы. Мне это очень понятно и это очень интересно. И те книжки, которые они с Сашей Генисом писали в молодые годы, они были замечательные для своего времени, они его опережали, они создавали стиль. Я не знаю, многие ли сейчас из пишущих отдают себе отчет в том, что их стиль легкого о серьезном был создан этими книгами, это они создали эту волну в конце 80-х — начале 90-х годов. Но потом Петя двинулся дальше и с этой волны ушел, его заинтересовали другие вещи.

Мне, например, его интерес к географии и это его вечное любопытство странствий не очень близко, потому что я с большим интересом отношусь к путешествиям не вовне, а внутрь себя. И когда он стал писать про стихи, про поэзию, это как раз то, что близко мне, это путешествие внутрь себя. А внутри там было очень много всего интересного.

Я часто думаю, сколько всего он бы за эти одиннадцать лет написал, что бы с ним происходило, когда исполнилась бы его мечта и он, наконец, вышел бы в отставку, жил бы в своем любимом городе Венеции и все время принадлежало бы ему.

он на девяносто процентов состоял из шуток, бонвиванства

Я говорю про Петю и чувствую, что из моих речей создается образ какого-то очень солидного и серьезного мужа, каким Петя, конечно, не был. Еще раз повторю, он на девяносто процентов состоял из шуток, бонвиванства, всякого рода скабрезностей, которые он очень любил, из него постоянно сыпались какие-то шутки, у него была прекрасная реакция. Я помню, мы встречали вместе вчетвером Новый Год в Венеции, Петя наготовил кучу всего и усадил всех за стол встречать сначала по московскому времени. И это было невыносимо все съесть. И когда я уже умирал, оказалось, что это были только закуски и что настоящее угощение начнется по местному времени. Я в ужасе шарахнулся из-за стола и сказал, что, нет, Петя, отпусти меня, я пойду погуляю по ночному городу. И вслед он мне сказал: «Недолго продолжался бой:

Бежали робкие грузины!».

В Праге на Виноградах он жил на верхнем этаже, там вечно не работал лифт, надо было идти пешком. Идем мы, Петя со своей комплекцией пыхтит, доходим до предпоследнего этажа, Пете надо отдохнуть, а там живет какая-то местная дама и написано на табличке – «Маркета Поспешилова». И Петя говорит: «Вот тебе точная и емкая характеристика российских рыночных реформ — Маркета Поспешилова».

Елена Фанайлова: Вот такая была дружба. Чудесный рассказ. И я вспомнила цитату, Иван, из ваших с Петром разговоров, когда Чхартишвили говорит о путешествии внутрь себя, о том, что это сложно устроено, не обязательно даже куда-то далеко ездить. Нет, Петр считал,что надо ездить. Комментируя Лао Цзы, что мудрец весь мир познает, сидя у себя дома, Петр Львович иронически сказал, что, может, такой гений как Лао Цзы и познает, а нам, людям попроще, нужно обязательно ездить. И это мне кажется такой чудесный способ понять и мир, и себя, не будучи поверхностным и не будучи обыкновенным туристом. Весь инструментальный ум свой, мне кажется, Петр к этим путешествиям прикладывал.

Иван Толстой: Дело в том, что он прекрасно сочетал и чтение книг, и размышления, и разговоры, и другие формы познания со зрительными впечатлениями от путешествия. И с кулинарными. Это было кулинарное познание мира. Большинство людей на свете, уж русские очень многие, отрицают вообще кулинарную форму познания. А Петр понимал, что сорок сортов маслин так же важны, как сорок симфоний Моцарта. Это совершенно нормально. Это резко сказано, это заострение, но по сути своей он, конечно, прав.

Елена Фанайлова: «Понимающий жизнь как пчела на горячем цветке», – процитировала бы я сейчас его друга Бродского по поводу смерти другого человека. А я хочу, чтобы мы послушали фрагмент эссе Петра о Бродском в вашей передаче «Поверх барьеров» к годовщине смерти Бродского. Он говорит о его последнем стихотворении «Август».

Петр Вайль: Теперь кажется значащим и то, что именно в декабрьские-январские дни — замыкая бог знает что: некую поэтически-жизненную параболу, что ли, — он читал почти исключительно Пушкина и много говорил о нем («загорелый подросток» — вот оно, «племя младое, незнакомое»). Я понимаю условность, субъективность всех подобных выкладок: назовем это попыткой рационализации горя. Так что означает август в январе?

Когда-то, в середине 60-х, август у Бродского фигурировал — дважды — как «месяц ласточек и крыш». Но затем приобрел вес и значение — попал, обернувшись женским именем, в заглавие единственной в русской литературе книги, все стихотворения которой посвящены одной женщине — «Новые стансы к Августе». В 88-м «Дождь в августе» написан о смерти родителей:

…Втроем за ужином
мы сидим поздно вечером, и ты говоришь сонливым,
совершенно моим, но дальностью лет приглушенным
голосом: «Ну и ливень».

До января 96-го в русской поэзии был только один «Август» — пастернаковский. Цветаева и Мандельштам занимали больше места в поэтическом обиходе Бродского, Ахматова — в жизненном. Но именно вслед Пастернаку он написал «Рождественскую звезду», вернувшись в 87-м из Стокгольма, так что евангельский мотив был окрашен нобелевскими обстоятельствами. И вот — еще один повтор заглавия, а значит, исподволь — темы. Надо ли напоминать, о чем тот, пастернаковский, «Август»:

Стояла смерть среди погоста,
Смотря в лицо мое умершее,
Чтоб вырыть яму мне по росту.

У Бродского ни слова впрямую о смерти, разве что жуткая вторая строка: «Да и зачем вам она, ведь все равно вчера». Но аллюзия безошибочная: в судьбоносном январе появляется судьбоносный август.

Остается мелочь — что это за маленькие города? В контексте Бродского последних десятилетий — вроде бы его любимая американская провинция: Новая Англия или Средний Запад. Но вглядимся: специфического признака — ни одного. Совсем иное дело с прежними «маленькими городками» — это ведь самоцитата, из стихотворения 82-го года «Келломяки»:

В маленьких городках узнаешь людей
не в лицо, но по спинам длинных очередей;
и населенье в субботу выстраивалось гуськом,
как караван в пустыне, за сах. песком…

В январе 96-го Иосиф Бродский не столько предсказал смерть, сколько попрощался с жизнью.

Елена Фанайлова: И это еще не «Стихи про меня», это то, о чем говорит Элла, что из радио-эссе рождаются потом другие тексты, другие идеи книг и, в сущности, это понятно по книге «Застолье Петра Вайля», которую я искренне всем рекомендую.

Я сейчас хочу поговорить немного о Венеции. Причем, таким образом, что мы попросили Александра Георгиевича Филипенко, знаменитого актера, прочесть нам несколько фрагментов из «Гения места».

Александр Филипенко: То, что я прочитал – ну какая вся структура текста, какая она необычная, хотя слова все знакомые и простые. Но вот поймать эту звукоречь именно текста Вайля, это очень важно, и это непросто. Глазами ты читаешь. Ведь часто говорят: книга обладает полиграфическим эффектом. То есть для чтения себе, про себя, у торшера. А когда с эстрады, то это уже чуть другие правила.

Хорошее название для книги — «Стихи про меня». Вот так бы я свою программу поэтическую назвал

Когда я читал «Родную речь» Вайля и Гениса – просто умная книга, которой так не хватает в нашей жизни. И для меня Петя был, прежде всего, человек, с которым я мог поговорить обо всем и спросить его, как жить, и получить какой-то совет на, казалось бы, нерешаемые проблемы. Мало осталось людей, с кем вот так можно было бы поговорить, спросить, узнать. Это было какое-то органичное, естественное взаимоотношение и общие разговоры, размышления. В любой момент, всегда мне с ним было интересно говорить. Хорошее название для книги — «Стихи про меня». Вот так бы я свою программу поэтическую назвал. Знаете, когда есть уже пример Хемингуэя, Андрея Платонова, Булгакова, хочется как-то иначе слова составить. И вот у него это был талант, у него получалось. У меня — нет. Я — переводчик с авторского на зрительский.

«Венеция диковинным образом совершила прыжок в истории. Здесь еще в XIV веке появилось управление общественной санитарии и гигиены. Рождаемость неизменно была выше, смертность — ниже, чем в других местах. Специальное бюро надзирало за тем, чтобы цены на еду не превышали допустимых норм. Отставные служащие, либо их вдовы и сироты, получали пенсию. В Венеции было больше, чем где-либо, миллионеров, но можно говорить и о реально существовавшем уже в XV веке среднем классе. Пять столетий не менялась конституция. Город всегда тщательно берег себя, и в двух мировых войнах здесь погибли двести человек — утонули, когда отключалось электричество.

У Венеции был дар развивать чужие дарования — тут расцветали иммигрантские таланты, подобно тому как становятся Нобелевскими лауреатами англичане и японцы из американских лабораторий, олимпийскими чемпионами — африканцы из американских университетов. Умение все обратить себе на пользу, в зависимости от точки зрения, вызывает восхищение или ненависть».

Елена Фанайлова: Друзья, которые ездили с ним в путешествие, всегда говорят, что все было распланировано до мелочей, буквально до часа, в который должно произойти то или иное событие, тот или иной переезд, тот или иной поход на какую-то достопримечательность. Этот педантизм и занудство, казалось бы, оборачивались тем, что поездка была великолепно организована.

Иван Толстой: Щедрый тиран он был.

Елена Фанайлова: Абсолютно. Давайте мы про Венецию к Элле Вайль вернемся. Это интервью было записано там, дома у Вайлей.

Элла Вайль: Сейчас, когда уже десять лет прошло, уже я могу без всякого преувеличения сказать, что он безумно способный человек. Если я читала книгу, один том, то Петя читал собрание сочинений. Это фантастическая память. Я эту память называла даже «помойной» — и какие-то прибаутки из детского сада, и к месту анекдот, и цитата. Поэтому ему, конечно, можно было взглянуть на текст — и он все запомнил. Он был в курсе, он понимал, что он на «Свободе» работает, а не в гламурном журнале.

Как удавалось? Это уже способности. Если человек с 6 до 9 пишет полный текст, потом готовит завтрак и злится, почему не иду, когда омлет поднимается, идет на работу, там проводит летучку, моментально включается в радийные дела. Это были те самые способности, которые давали возможность при каждодневной работе… Он даже в интервью говорил, что у него времени нет на разъезды. Или это уик-энды, или это отпуска, которые он тратит на книги. Издавать книги при каждодневной работе — не каждый творческий человек на это способен. Писатели должны закрыться и писать.

Петр из тех людей, которые действительно будут украшать место. Если мне что-то не нравится, я лучше изменю отношение к этому. Место я изменить не могу, людей, которые мне не симпатичны — не могу.

Значит, это его девиз, что жизнь нужно проживать нормально и весело, не кукситься, не жаловаться.

Елена Фанайлова: А я предлагаю нам вернуться к разговору про Чечню, к его эссе про Чечню. Это вопрос о политическом Вайле, о совести и, вообще, об этой чувствительности человеческой его к любой несправедливости.

Петр Вайль: В Чечне я увидал и ощутил огромное количество горя. Именно так: в неких арифметически измеряемых величинах, больших и тяжелых. Горя вокруг было столько, сколько, боюсь, мне бы не выдержать — если б не изумление перед способностью человека выживать.

Горя вокруг было столько, сколько, боюсь, мне бы не выдержать — если б не изумление перед способностью человека выживать

Я спускался в бомбоубежище в Грозном, где в семи крошечных помещениях три месяца жили семьдесят четыре человека. Было больше двухсот. Восьмерых убило: в разное время, но всех при выносе параши, большого бидона из-под молока. Остальные разъехались по родственникам, когда кончилась бомбежка. Этим семидесяти четырем идти некуда, они переругались, их дети передрались, каждый уверен, что сосед извлек из пакета гуманитарной помощи сыр, оставив ему пшено, а когда мы принесли детям шоколада и печенья, то гвалт дележки доносился вслед еще несколько кварталов. Они научились позировать перед фотоаппаратом и делать паузу при перезарядке магнитофонной кассеты, возобновляя речь с привычного вопля. Они ходят за хлебом, выносят парашу, вместе варят еду в парке у себя на над головой, возле университета, на углу улиц Ноя Буачидзе и Интернациональной. Не могу понять легче или тяжелее, когда у трагедии есть точный адрес?

Если городская цивилизация Чечни — давняя, и довольно богатая — уничтожена, но подвальная культура усвоена. Многими — накрепко, быть может, на всю жизнь. В погребе наших шалинских хозяев — Магомета и Мариэтты Яхиевых — три месяца безвылазно жили четыре девочки, от пяти до девяти лет. Они не выходили оттуда никогда: даже когда не было слышно канонады, даже когда светило яркое солнце, даже когда я выманивал их конфетами и воздушными шариками. Они играли оранжевыми, желтыми, красными шарами в темном погребе, и, по-моему, им было весело.

С Магометом мы познакомились на базаре, а уже через полчаса сидели на кукольных табуреточках за низеньким столом и пили чай с вишневым вареньем, а женщины уже готовили в отдельной комнате ночлег, а другие ставили на плиту мясо, чтобы подать козырное блюдо чеченской кухни — жижик-галныш: отварную говядину с чесночной подливкой. Третьи во дворе отмывали наши башмаки от грязи.

Вечером собрались соседи, разлеглись на полу в пальто, в шапках, головами привалившись к горячим трубам, задавали вопросы гостям. Человек из Нью-Йорка вызывал особый интерес: «Борода, скажи, а правда, что в Америке на улицу страшно выходить?»

Через четыре дня мы снова ехали в Шали, воображая, как накупим на базаре подарков для девочек — Анжелы, Фаризы, Элины и Фатимы. Но Шали оказался полумертв. Три дня бешеной бомбежки и жители вывели женщин и детей в горы. Исчез и базар: накануне по нему ударили три тяжелых снаряда. Яхиевы-старшие собирались уезжать назавтра. Паспорта еще лежали стопочкой на подоконнике: если попадание и пожар — чтобы схватить сразу. Магомет бродил по двору обреченного дома, словно запоминая забор, яблони, сарай. Жена его сбилась с ног, управляясь со скотиной, и мы предложили помочь. Впервые в жизни я доил корову и долго сбивал в ручном сепараторе сливки. Мариэтта дивилась моей неуклюжести и наконец спросила: «А что, в Нью-Йорке разве не держат коров?»

Иван Толстой: Так сюжетно, так бесслёзно о трагедии может говорить только настоящий мастер. Петя им и был.

Елена Фанайлова: Я предлагаю послушать в исполнении Александра Филипенко фрагмент из «Стихов про меня». Петя делает из поэтического комментария социально-политический или антропологический.

Александр Филипенко: «В России начала XXI столетия больше половины россиян считают себя европейцами. При этом две трети полагают, что западная культура ока­зывает негативное воздействие на жизнь в России. Очевидное противоречие не смущает. Польза приходит с Запада, но польза не есть добро.

У Соединенных Штатов среди россиян — ми­нимальный «рейтинг дружественности»: «они нас не любят». Стандартная реакция на крити­ческий отзыв о выступлении певицы или фигу­ристов: «Ну, не любят они нас». Таков неглас­ный общественный договор. В случае Америки рациональных причин нет: просто богатая и сильная. При этом большинство считает устройство американского общества бо­лее справедливым по сравнению с российским. Никого не беспокоит социологический парадокс: Запад враждебен, но сотрудничать и дружить с ним нужно. Первое — органично, второе — прагматично. И то, и другое — искренне».

Петр Вайль, из книги «Стихи про меня», глава «Закрытие Америки».

Иван Толстой: В этом особенная обаятельность того,что писал и как писал Вайль. Он был нашим современником, он был советским человеком. Безоценочно. Он проживал ту самую жизнь, что и мы, но у него был невероятный бэкграунд в виде интеллектуализма, начитанности, насмотренности, напутешественности. И он умел удивительным образом (это и называется талантом) соединить это, вплести для нас, читателей советских, в наше понимание, в наши критерии, в наши нормы. Универсальность Петра, его умение соединить все эти вещи были такими особенными, он никогда не переставал жить сегодня, никогда не переставал быть сейчас и, одновременно, проецировать себя на эпохи и на пространство.

Елена Фанайлова: Давайте еще о некоторых друзьях вспомним. Виктор Шендерович какое-то время сотрудничал с Радио Свобода и дружил с Вайлем уже вне радио.

Виктор Шендерович: Пети не хватает. Принято говорить клише — «незаменимый», «будет не хватать». Вот его действительно не хватает, потому что он был ведь человек уникальный, и это было понятно при жизни, но смерть все укрупняет и наводит на резкость. Перефразируя Бродского, его отсутствие «дыру в пейзаже» сделало, конечно.

Он был человек уникальный и уникальность была его и интеллектуальная, и человеческая. Это был редчайший случай, что такое превосходство в интеллекте, в знаниях, в объеме не подавляло, а делало тебя соучастником пира. Потому что обычно, когда ты встречаешь человека настолько превосходящего тебя в знаниях, в объеме понимания культуры, на несколько этажей выше, это подавляет. И он себя ведет соответствующе, и ты понимаешь, что ты пигалица, присутствующая рядом с великим.

Петя был потрясающим человеком, потому что рядом с ним ты себя чувствовал соучастником пира, призванным на этот пир. Петроний, Веласкес, что угодно, откуда угодно, из любого века искусства, он это знал, он с тобой делился, ты чувствовал себя образованным человеком рядом с ним, он на тебя не смотрел с превосходством, ему было в радость делиться. Это был фантастический человек Возрождения в каком-то смысле – он наслаждался культурой,смаковал культуру так же, как он смаковал какую-нибудь гастрономию в какой-нибудь испанской провинции и знал про это все. Рядом с ним… Он был такой товарищ, он был такой дружественный, в нем было такое обаяние, культура общения и культура человеческая в нем была. И он наслаждался миром, он наслаждался открытиями.

Незадолго до беды, которая с ним случилась, он съездил в Исландию и письма он подписывал «Мундур Прекрасноволосый». Он кайфовал от того, что еще что-то узнал и немедленно делился. Это жизнелюбие поразительным образом сочеталось с гражданским чувством. Часто они врозь бывают. Такие жовиальные люди наслаждающиеся гастрономией, женщинами, вином, какой-то отраслью культуры… Да что им,небожителям, до наших политических дел! В нем было безукоризненное гражданское чувство, он был безукоризненно гражданственным человеком. И вот это сочетание гражданственности и жовиальности было уникально

Елена Фанайлова: Мы услышали о Вайле сегодня много – и человек Возрождения, и жизнелюбец, и гражданское чувство, и здравомыслие, и норма, и взрослый. Я не думала о Вайле в таких терминах, я думаю о нем просто в терминах большой любви.

Другие статьи и программы здесь: Герои Ив.Толстого

Путин и Россия.

20 лет

Виджет для Сноба

Реклама вертикальная

По сообщению сайта Радио Свобода

Поделитесь новостью с друзьями